РОССИЯ
и ЕВРОПА*
эссе
о духовных течениях в России
Томаш Гарриг МАСАРИК (1850-1937)
чешский социолог и философ, первый
президент
Чехословацкой Республики (1918-1935)
РЕЛИГИЯ И НРАВСТВЕННОСТЬ
1
В детстве я слышал
рассказ о русской армии, дислоцированной в Венгрии в 1849 году, –
солдаты,
грабя дома, прикрывали кресты шапками, чтобы Бог не видел их деяний. Не
знаю,
не выдуманный ли это анекдот, однако остается фактом, что в пору так
называемой
Масленицы русские поворачивают образа святых к стене или прикрывают их
платками,
чтобы они не видели попоек и происходящих при этом безобразий.
Все церкви уделяют
большое – внимание – хоть и не в равной мере – этике и морали,
урегулированию
отношений человека к человеку, в то время как религия сама по себе
определяет отношение
человека к Богу и к миру; христианские церкви, особенно православная,
больше
подчеркивают православность убеждений (ортодоксия = правильное
учение!),
правильную веру в Бога и Христа, а потому отдают предпочтение обряду, а
не
морали. Мораль есть выполнение богоявленных заповедей; человеческим
естеством и
его свойствами нельзя обосновать естественную, самостоятельно возникшую
мораль.
Против такого понимания
отчасти выступила реформаторская религиозная революция, но еще более
решительно
и последовательно революция философская; именно в этом Юм, а за ним
Кант означают
поворот: о религии начинают судить, начинают оценивать её по
нравственности, по
тому, поддерживает ли она нравственность или ей препятствует.
Атеистические
системы вообще отвергают религию, в том числе и по этическим причинам,
особенно
это относится к Фейербаху, который наполняет атеизм всецело позитивным
содержанием
гуманистической этики.
Примеру Фейербаха
последовали русские социалисты, нигилисты и революционеры, и от них
Достоевский
защищает христианскую этику и нравственность; не слишком удачно и
успешно, судя
по его религиозной философии.
Если мы воспринимаем и
выполняем нравственные законы как волю и заповеди Божьи, то как раз
сомнения в
существовании Бога могут породить этический скепсис и в конечном счете
принцип Ивана:
«все дозволено». С другой стороны, повторяю: и дьявол теист! Религиозны
и
старый Карамазов, и Митя, и Смердяков, религиозны монахи, окружающие
Зосиму, –
отчего же эти разные типы не одинаково симпатичны Достоевскому? Почему
Достоевский по-разному оценивает белое и черное духовенство?
Достоевский не
может не признать самостоятельной ценности морали, но делает это
непоследовательно,
то тут, то там мы обнаруживаем у него идеи, являющиеся отголосками
воззрений
Канта и современных взглядов; так, например, часто подчеркивается, что
атеизм
порождается безнравственностью, – это можно объяснить в духе Канта. В
«Бесах» Шатов
прямо определяет религию как познание добра и зла, но дальше эта мысль
не
развивается. В «Записной книжке» Достоевского мы встретим немало верных
мыслей
о характере нравственности; так, совесть понимается как вид чувства и
этому
чувству приписывается способность выбора между добром и злом в
противовес убеждениям
(размышлениям). В одном месте нравственным признается лишь то, «что
совпадает с
вашим чувством красоты и с идеалом, в котором вы ее воплощаете» (100).
Но все это лишь
отдельные уступки критическому разуму; основная идея и – что здесь еще
важнее –
основное настроение: санкционирование морали религией, религиозным
авторитетом
церкви, в особенности монашеством.
В той же «Записной
книжке» мы можем прочесть категорическое заявление, что совесть без
Бога –
прямо нечто ужасное; в лучшем случае Достоевский допускает, что
правильное
поведение без веры в Христа – «это лишь честность... но не
нравственность» (101).
Точно так же он заставляет философствующего Ивана защищать тезис, будто
без
веры в бессмертие подлинная добродетель невозможна! Характерно, что в
полемике
с кантианцем Кавелиным Достоевский формулирует такую фразу: «Если мы не
имеем
авторитета в вере и во Христе, то во всем заблудимся» (102).
Нравственного
убеждения, науки мало, чтобы санкционировать нравственность.
Приглядимся внимательнее
к некоторым типам Достоевского. Возьмем для примера Соню,
идеализированную
проститутку: без Бога она не могла бы жить, она обращает ко Христу
Раскольникова, убийцу, но от проституции не отказывается, самое большее
– резко
делит время на пору, когда она занимается проституцией, и пору
религиозно-порядочного поведения! А ее мачеха, когда Соня кладет
тридцать
сребреников на стол, целую ночь плачет у ее ног, окропляя их слезами..,
но
деньги берет! Преступник Федька, нанятый для убийства, во хмелю
проповедует
«бесу» Петру Степановичу – о Боге! Этот «бес», разумеется, никчемный
субъект, и
Федька в сравнении с ним – гений нравственности, но покорнейше
благодарю за такой
теизм Федьки, пьяницы и драчуна.
Пост-молитва-послушничество
– таковы три добродетели, которые проповедует Зосима и которыми должна
спастись
Россия, – какое заблуждение! Вместо того чтобы учить преодолению
жизненных
трудностей, Достоевский приводит в пример своим несчастным
соотечественникам
отрекшегося от мира монаха – какое заблуждение! Мы ничего не имеем
против,
когда Зосима, прежде чем Алеша станет монахом, посылает его в мир, –
гораздо
хуже, что в миру тот не выдерживает, а после нескольких попыток
самостоятельной
жизни и приобретения так называемого жизненного «опыта» бежит в
монастырскую
келью.
Достоевский ищет
романтического покоя, мира, он устал от борьбы.
Мистик видит лишь
страдающего Христа своей церкви, которая так же, как римская церковь,
провозглашает идеалом пассивную христианскую добродетель и служит
абсолютизму
религиозному и светскому, а тем самыми политическому. Но Достоевскому
мало
послушания, пассивности, он прямо проповедует, что люди должны
искать страдания, более того, в
страданиях находить наслаждение! Это уже не устаревшее христианство, а
декадентская романтика. Достоевский ищет возбуждения, поскольку он
неспокоен, в
нем нет внутреннего мира и он не способен его обрести. Он любит резкие
контрасты
и сильные чувства, любовь к ближнему тоже должна быть страстной. Митя
Карамазов, который слепо переходит из крайности в крайность и ни в чем
не умеет
соблюсти меру, – любимец Достоевского. Удивительно характерны степени
симпатии,
которую Достоевский проявляет в отношении отдельных членов семьи
Карамазовых:
Митю, как было сказано, он любит больше всех, ему отдает самое горячее
сочувствие; потом идет отец Карамазов, потом Алеша, потом Иван;
Смердякова (который
тоже их единокровный брат!) он презирает.
В конце концов, и в
этике Достоевский не может преодолеть скепсис. «Нет, судите наш народ
не по
тому, что он есть, а по тому, чем желал бы стать. И его идеалы сильны и
святы!»
(103) – Это высказывание из «Дневника» демонстрирует нам всю этику
Достоевского; идеального русского человека будущего он находит и в
пьянице. Я
далек от того, чтобы не уважать его сочувствие грешнику, о чем я еще
скажу,
здесь лишь хочу подчеркнуть, что в этом проявляется слабость, дряблость
характера. В этике Достоевский утрачивает твердые критерии,
категорический
императив, а потому всю жизнь мучает себя фразой, заимствованной у
апостола
Павла: «все позволено» (104). Революционеры провозгласили, что против
русского
правительства все дозволительно («Против такого правительства все
дозволительно»,
– говорит, например, Степняк (105)), особенно прокламировали они право
на
убийство (напомню Бакунина и Нечаева). Достоевский отвергает этот
тезис, но не
может его отвергнуть иначе как ссылкой на внешний авторитет.
Мы уже знаем, что
[свободно] принимать решение – дело страшно трудное, как говорит Иван в
своей
поэме «Великий инквизитор», и вот с этим мы и сталкиваемся во всех
персонажах
Достоевского: их воля слаба, ослаблена. Именно поэтому Алеша опирается
на
совесть Зосимы – будущий спаситель России в нравственном отношении
живет чужой
совестью.
<…> В борьбе с индивидуализмом у
Достоевского проявляется особая слабость; создателя Зосимы-Ивана пугает
не
только абсурдность крайнего индивидуализма и субъективизма. Девиз:
«Selbst ist
der Mann» (108) у Достоевского не имеет силы, уверенность в себе
незнакома
тому, кто живет в мистическом, чудесном мире старой гностики,
Апокалипсиса и
Нового Завета...
2
<…> Взгляд Зосимы на коллективную
вину и коллективную совесть выглядит весьма привлекательно: в каждом
преступнике Достоевский ищет и находит искру человечности, даже
божественности,
он научил нас понимать, что между тем, кто совершил преступление, и
тем, кто
его не совершал, между осужденным и судьей не такое большое различие,
как
обычно полагает неумолимый механизм официального уголовного права и
судопроизводства; постоянно и с большой доброжелательностью Достоевский
проповедовал этический демократизм. И все же есть в этом учении и нечто
слабохарактерное и извращенное. Симпатия к преступнику, этический
демократизм
легко превращается в этический дилетантизм; как in praxi (109) вершит
правосудие общество, которое признает коллективную вину, Достоевский
мог бы
наблюдать у некоторых кавказских племен.
Достоевский чувствовал
слабость своей теории, в чем его вполне обоснованно упрекали; вот
почему в
«Дневнике» (за 1873 год) (110) он пытается ее защитить и объяснить.
Если
русский народ называет осужденных «несчастными», то, следовательно,
народ знает
что преступник виновен, но чувствует, что вместе с ним виновен каждый,
преступник остается братом. Достоевский выступает против уже тогда
популярной
теории среды, которая пытается оправдать преступление ссылками на
влияние
общества.
Остается вопросом,
почему преступник кажется русскому народу несчастным, – не из-за
наказаний ли,
подчас бесчеловечных, на которые русская юстиция была столь щедра?
Теория о
влиянии среды, и это, безусловно, так, может быть использована во вред,
да это и
происходит, виновный охотно и часто будет ссылаться на других; но эта
теория,
если ее правильно понять, соответствовала как раз тому, что Достоевский
характеризовал как правовое чувство, свойственное исключительно
русскому
народу. Отнюдь не Россия, а Европа, Запад опередили в этом остальных.
Достоевский
говорит:
энергия, труд, борьба меняют
среду, таков, дескать, русский народный взгляд; но ведь таков взгляд
каждого,
кто не хочет фаталистически приписывать детерминацию воли исключительно
внешним
влияниям. Всякий судья-практик, разумеется, не отмахнется и от вопроса,
какую
пользу приносят наказания, особенно наказания тяжкие, в какой мере они
исправляют и воспитывают наказуемого и общество.
Об этой и многих иных
проблемах криминологии Достоевский не размышлял; он примирился с
официальным
русским судопроизводством. Он не только защищал смертную казнь (111),
хотя с
такой душераздирающей силой изобразил бесчеловечность осуждения и
твердую
уверенность жертвы, что смерть наверняка придет (в романе «Идиот»), но
и, как
мы уже знаем, выступал в защиту тяжких наказаний, поскольку [он писал,
что] это
многих спасет нравственно, он поддерживал телесные наказания в школах,
считая,
что они закаляют мальчиков и делают их мужественными! (112) Еще старый
Монтень
куда более верно распознал, что мальчики, наоборот, становятся из-за
этого
трусливыми, лживыми и жестокосердными (113).
Было бы небезынтересно
показать, как сам Достоевский опровергает свою теорию, описывая факты,
которые
он видел и отметил в «Мертвом доме» (уже само это название весьма
красноречиво!)*; Достоевский вынужден прибегать
к вымученной схоластике,
чтобы признать справедливость кары за собственное политическое
преступление!
Тут как раз и обнаруживается, насколько Сибирь испугала Достоевского;
декабристы и множество их последователей не смирились с Сибирью.
Неуясненность позиции
Достоевского проявляется уже в том, что он совсем не отличает
политического
преступления от неполитического; полемика с Бакуниным и нигилистами
приводит к
тому, что он не замечает этого различия. Не прав Достоевский и в том,
что всегда
имеет в виду самые тяжкие преступления, прямое убийство и не учитывает
значения
для развития «преступника» повторяющихся малых проступков и
провинностей.
Но в этом-то и состоит
ошибочность его романтизма. Достоевский обращает внимание только на
самые
тяжкие и вопиющие преступления; бросается в глаза и то, сколь подробно
он
описывает, как были совершены жестокие преступления. Не только
преступление Раскольникова,
но и все остальные, о которых идет речь в его произведениях, изображены
детально. Не меньше интересует его и раскрытие преступления; отсюда –
элементы
детективного жанра, которые мы обнаруживаем почти во всех его романах.
Достоевский любит
волнующие сцены, и это особенно наглядно проявляется в произведениях
такого
жанра. В результате Достоевский выступил с безусловно странной теорией,
будто
русский от природы испытывает потребность в страдании, что русский
народ находит
в своих страданиях какое-то наслаждение. В этом свойстве Достоевский
даже видит
важнейшую и главнейшую духовную потребность; его Степан Трофимович
утешается
учением о том, что человек нуждается не только в счастье, но и в
несчастье. Тем
не менее эту основную русскую особенность мы находим уже у... де
Местра, с тем
лишь различием, что религиозный философ Реставрации считает потребность
в
страданиях общечеловеческой. У Достоевского это не единственное
совпадение с
католическим апологетом палача (114). Впрочем, я не хочу быть
несправедливым:
романтики (де Местр тоже романтик) все это высказали задолго до
Достоевского; например,
Новалис находит в боли высшее наслаждение и говорит: «Чем более грешным
чувствует себя человек, тем он больший христианин» (115).
Достоевский полагает,
что с атеистических материалистических позиций вообще нельзя обосновать
понятия
вины. Как доказывает развитие этических идей и идей уголовного права –
это
неверно. Чисто этических и социальных соображений достаточно для того,
чтобы
обосновать сознание вины и оправдать наказание, если оно служит и может
служить
цели, которая перед ним поставлена.
Достоевский обосновывает
понятия вины и наказания с точки зрения метафизики и религии, но здесь
он в
конечном счете не идет дальше официального учения церкви. Тот, кто
приписывает
авторитету церкви столь большое значение, видит сущность этого
авторитета
именно в праве судить и карать. Хотя Иван Достоевского знает, что
церковь
должна была бы относиться к преступнику совсем не так, как государство,
но, с
другой стороны, и Зосима знает, что христианское общество ныне стало
нехристианским. А потому как церковь, так и государство совершенно
механически
отсекают преступника, как больной член, вместо того чтобы дать ему
возможность возрождения
и спасения. Говоря об истинном наказании, Зосима прямо приходит в
экстаз и
особенно радуется, что русский преступник в отличие от европейского
еще...
верует.
Поэтому неудивительно,
что Достоевский тоже принимает наказание механически (Иван называет
такое
наказание языческим). Вспомним сцену, где Иван затрагивает проблему
дисгармонии
в мире: если Алеша хочет в наказание застрелить зверски жестокого
генерала, то
тем самым он, разумеется, удовлетворяет ветхозаветный jus talionis
(116), вина
отомщена, но гармония не восстановлена. Алеша верит, что гармония
восстановлена, поскольку существует некто, кто может простить вину, а
это –
Христос. И все же Достоевский со своей христологией оказывается здесь в
затруднительном положении, потому что должен найти для своего Бога
любви еще и
доводы для вечных наказаний.
Анализ преступления и
преступников, который дает Достоевский, несмотря на всю психологическую
остроту, не выходит за рамки теологического учения об изначальной
человеческой
испорченности. Тут также проявляется недостаток веры в прогресс и
развитие.
С большим
психологическим искусством Достоевский осветил пропасти [в душах]
нескольких
«несчастных», особенно убийц, но эта проблема требует особого внимания.
3
Ложь для Достоевского –
проблема особенно важная, я бы даже сказал, главная. В романах и
«Дневнике» мы
найдем рассуждения о лжи, причем о лжи русской; ведь Достоевский верит,
будто
русский особенно лжив, будто он лжет больше, чем европеец, чем
англичанин и
немец.
Мы найдем у Достоевского
множество категорий лжи, или – если хотите – лжецов.
В первую очередь это
обыкновенная общественная ложь, имеющая всеобщее распространение, ложь
образованного общества, прежде всего людей, часто путешествующих по
Европе.
Одни лгут из гостеприимства. Другие же хотят предстать в глазах
общества не такими,
каковы они на самом деле, правда для них скучна, прозаична, обыденна.
Далее Достоевский
показывает нам типы лжецов. Очень много лжет, например, Митя (а также
отец
Карамазов), это преувеличение и хвастовство по привычке; систематически
лжет
Версилов, отстаивающий теорию необходимости лгать из любви к ближнему.
Такому виду
лжи помогает и [русский] язык, который имеет для лжи два выражения,
одно из них
– соврать (в отличие от лгать) – прямо принимается как обозначение
безобидной
лжи. К тому же виду лжи относится, например, восторженная ложь. В
подобных
случаях часто подчеркивается, что так лгут и честные люди.
Хотя Достоевский
отрицательно относится к этой «белой» лжи, как ее называют англичане, с
моральной
точки зрения он не придает ей большого значения. Так лгут самые любимые
его
персонажи, например Митя. В этой связи характерен Разумихин
(«Преступление и
наказание»): он лжет из добросердечия и любви к ближнему, но
Достоевский рисует
его с большой симпатией и прямо аттестует как искреннего, честного и
наивного
человека. И этот Разумихин, сам себя обвиняющий во лжи, защищает
человечность
свою и своих товарищей, допускающих ложь: «Вранье – дело милое, потому
что к
правде ведет» (118).
Особую категорию лжецов
Достоевский изображает в фигурах адвокатов, а также прокуроров, которые
лгут по
должности, одни – чтобы заработать деньги, другие – ради служебной
карьеры.
Государственный обвинитель перебарщивает, любой ценой хочет и должен
найти в
обвиняемом преступника, адвокат перебарщивает, ибо пытается любой ценой
доказать его невиновность. «Ложь необходима для правды. Ложь на ложь
дает
правду», – стоит в заголовке рассуждений о суде присяжных («Дневник
писателя»,
1877) (119).
Адвокаты и в романах
Достоевского характеризуются нелестно. Всюду они изображены как «лакеи
мысли»,
как «нанятая совесть».
Наиболее решительно
Достоевский осуждает иезуитство и, собственно, весь католицизм как
систематическую ложь; Великий инквизитор и его атеистическая всемирная
империя –
продукт лжи. Психологический анализ Великого инквизитора раскрывает
сознательную, абсолютно сознательную ложь; но этим иезуитство еще не до
конца
разоблачено – существует иезуитство не столь искреннее, не столь
жестоко
сознательное, не столь циничное, каким оно олицетворено в Великом
инквизиторе,
существует иезуитство, которое хотя и лжет другим, но одновременно
обманывает и
само себя. И только тут мы добираемся до подлинного анализа лжи.
Читая Достоевского, я
уяснил себе, что мыслящие люди всюду и во всех областях деятельности
живут за
счет чужой совести; сколько мыслящих людей – целые толпы, если
присмотреться к
ним внимательнее, – оказываются «нанятой совестью»! Иезуитство не
ограничено
одним католицизмом. Теологи всех церквей сегодня защищают закоснелые
учения и
институты; то же делают правоведы и экономисты, если речь идет о
государственных и социальных установлениях; то же делают политики
отдельных
партий; то же делают журналисты; то же делают философы, объясняющие и
защищающие своего Канта; то же делает так называемая
Goethephilologie...(120)
Иезуитство – характерная
черта настоящего, характерная черта Нового времени; как католические
иезуиты
защищают церковь и ее учение, так остальные защищают государство,
нацию, партию
и т.д.
Если кто-то совершенно
правильно и честно верит в унаследованную вину, он защищает её по
праву; но как
только он станет в этом сомневаться, начинается иезуитство. Типичным
примером может
служить прежде всего развитие схоластики; после нее и из нее
развивается
иезуитство, ныне его представляют прогрессивные
теологи – они приглаживают,
интерпретируют, аллегоризируют, символизируют и т. п.; то, что удержать
невозможно, необходимо держать и удерживать, то, что неправдиво, должно
казаться правдивым.
Точно так же, как в
областях религиозной и церковной, дело обстоит и в областях
политической и
государственной: «политика», «политик» означает то же, что иезуитство и
иезуит.
То же значение придает Достоевский и адвокатуре.
В этом смысле иезуитство
signum temporis (121): оно выражает половинчатость переходной эпохи.
В этом смысле
Достоевский – иезуит, поскольку он скептик, сомневающийся в
правильности
унаследованной русской общественной системы, но защищающий ее.
Достоевский
воплощает собой тип. Тип мыслящих людей нынешней эпохи, которые
стараются объяснить
себе свое место в процессе развития Нового времени, но не имеют сил
последовательно избрать новое направление. Меньшинство делает это
сознательно,
большинство – бессознательно и полусознательно: одни лгут осознанно,
другие –
полуосознанно; одни стремятся обмануть других, другие – самих себя.
Ложь – в первую
очередь стремление обмануть себя.
«Главное, убегайте лжи,
всякой лжи, лжи себе самой в особенности» (122), – советует Зосима
скептической
светской даме, и этими словами [Достоевский] затрагивает не только
либеральную
светскую даму, но и всех своих героев.
Раскольников внушает
себе, что он Наполеон, Долгорукий играет роль Ротшильда, воззрения
Ивана
Карамазова, философа атеизма, имеют теистский оттенок, а воззрения отца
Зосимы –
оттенок атеистский.
Достоевский изображает
свои половинчатые характеры с недостижимым мастерством; возьмем хотя бы
Степана
Трофимовича в «Бесах», Версилова и Долгорукого в «Подростке», они и
впрямь классические
образцы людей, лгущих самим себе. В частностях и в целом. Пример такой
лжи
самому себе демонстрирует Долгорукий в «Подростке»: он говорит Катерине
Николаевне, что уничтожил роковой документ, но на самом деле его не
уничтожил –
он играет с понятиями и понятийными различиями, чтобы самому себе не
казаться
лжецом, и все же он лжец.
Степан Трофимович в
«Бесах» являет пример того, как мыслящий человек лжет себе всю жизнь,
переходя
от одной лжи к другой. Либеральный писатель, философ и... педагог
верит, что
правда всегда кажется неправдоподобной и потому к ней нужно примешать
ложь,
чтобы правда стала похожей на правду. На смертном одре Степан
Трофимович все же
признается: «J'ai menti toute ma vie, всю, всю жизнь!» (123) – но и это
признание
умирающего еще одна ложь: он произносит его по-французски, на чужом
языке
признание не звучит так пронзительно, так жестоко: «J'ai menti» – при
этом он еще
пытается как можно правильнее произнести носовой звук и сосредоточивает
внимание на слове, не на смысле и не на душе. «Всю жизнь я лгал!» –
звучит
слишком сильно и для исповеди человека, который лгал себе самому.
Можно было бы подумать,
что в Степане Трофимовиче Достоевский хотел затронуть ненавистный
либерализм.
Отчасти это верно; точно так же главного заговорщика, сына Степана
Трофимовича,
он изобразил политическим иезуитом, который руководствуется формулой
Нечаева,
что-де революция все освящает. Но почему, собственно, он так ненавидел
либерализм? И почему рисует различных либералов? Иван Карамазов – тоже
либерал,
и Зосима, как уже было сказано, несмотря на свое обращение, – тоже.
Люди лгут из страха: «У
рабов лишь одно оружье – измена», – говорит Мицкевич (124). Достоевский
знает
этот принцип Валленрода и говорит о нем; ведь его инквизитор – это тоже
лишь
разновидность Валленрода. Люди лгут, когда не свободны религиозно,
политически,
социально. Они боятся не только других людей, но и себя самих. Мы
боимся и
самих себя! Весь существующий общественный порядок в теории и на
практике
зародился во времена насилия. Человек использовал насилие в политике и
во всей
своей практике, оправдывал насилие в теории. Не обладая достаточным
опытом, без
достаточных размышлений, без критики и без науки человек создал свой
мир веры и
послушания – на основе изначального мистического мировоззрения была
создана
средневековая теократия. Против этой теократии, ее принципов и
институтов
выступили Ренессанс и Реформация, наука и новая философия, политическая
и
социальная революция, поскольку были поняты устарелость теократического
абсолютизма
и невозможность его сохранять. Теократический абсолютизм – воплощение
лжи
самому себе. Только в ответ на атаки революционного мышления, когда
открытого
насилия инквизиции было уже недостаточно, иезуиты стали использовать
ложь как
средство для достижения цели. Одновременно с этими иезуитами и после
них
возникли остальные иезуиты.
Можно объяснить, почему
нации, оставшиеся католическими, лгут больше всех, больше, чем
протестантские
нации; протестантизм устранил, так сказать, большую массовую ложь.
Протестанты раньше
ослабили государственный абсолютизм, а потому лгут меньше. Впрочем,
русские,
тут я должен возразить Достоевскому, не самые лживые, хотя и близки к
«католичеству»; они не создали никакой теологии, никакой схоластики, не
внушали
себе бессмыслицу теологической теократии так энергично, как римские
католики. Только
Победоносцевы, славянофилы и их последователи – вклю чая Достоевского –
стали
русскими схоластами. В частностях mutatis mutandis (125) вообще больше
лжет
угнетенный христианин в Турции, точно так же больше лжет поляк, чем
русский
(Достоевский это тоже отметил), и т. д.
Ложь – насилие со
стороны притесняемого, того, кто боится, русская теократия – мать
русских
лжецов. Применительно к эпохе Николая III это очень хорошо понял
Шелгунов (126).
Кириллов в «Бесах»
говорил: «Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь. Страх есть проклятие
человека...» (127). Если Достоевский вкладывает в уста Зосимы слова о
том, что
страх – лишь следствие многоликой лжи, это quid pro quo (128), – ибо
лжец
пребывает в постоянном страхе, он должен поддерживать ложь ложью.
Достоевский уже скептик,
был даже атеистом, но хочет склонить себя к слепой вере. Он боится
самого себя,
боится ясной, последовательной мысли, а потому хватается за
насильственные
средства, за мистику, за этот алкоголь теологии.
Достоевский знает себя.
В своих произведениях он в разных персонажах анализирует себя самого.
Он рано
создал положительную, идеальную фигуру «идиота», чтобы показать, что
всего умнее
наивность, ибо его «идиот» по рецепту Иисуса – голубка и змей в
гармоничном
синтезе. Однако «идиот» не умеет противостоять жизни, подобно туманному
призраку, он не способен одолеть солнце; кончает он в психиатрическом
санатории. «Карамазовы» заканчиваются надеждой на детей, Достоевский
вообще
часто поучает нас словами Иисуса о маленьких детях (129). Но у Иисуса
упоминание о детях полно смысла, тогда как у Достоевского это лишь
негативные
схемы. Ведь герои Достоевского, действующие в жизни, не дети и не
«идиоты»,
змей в них поглотил голубку. Эти герои заключают компромиссы направо и
налево и
заключают их в самой глубине своей души; у них не хватает сил на
решение
последнего великого вопроса, они боятся прямолинейности, боятся
собственного
мышления. Очень характерно одно признание Версилова в «Подростке»:
стоит попытаться
продумать идею, в которую веришь, как сразу теряешь веру. Из страха,
как бы не
утратить веры, люди у Достоевского мыслят не прямолинейно, а по
спирали, всегда
заново возвращаясь к исходной точке, не имея смелости идти прямо
вперед, тем
более брать истину приступом.
На собственном опыте, на
собственной душе Достоевский испытал гнет русской теократии, русского
цезарепапизма – он знает, должен знать, что означает такой гнет, и все
же
пытается посредством размышлений, аллегорий, символов доказать, что
этого гнета
нет! Он знает, что нужны основополагающие реформы, но пытается
уговорить себя и
других, будто реформы можно провести так, что этого даже не заметят те,
кто
должен быть реформирован в первую очередь.
Лассаль в трагедии
«Франц фон Зиккинген» четко осудил такое заигрывание с идеями:
Великое вы
совершить могли бы,
На малом,
рыцарь, вы оборвались.
Не первый
вы, вы и не последний
Поплатитесь
своею головой
За страсть
перехитрить в делах великих.
Ведь
человека узнает народ
По знамени,
по платью на арене
Истории, на
ней чужое платье
Ему не в
помощь будет [...] (130).
<…>
Высказывания большинства
писателей и ценителей о сущности и характере собственной и других наций
нужно
воспринимать осторожно. Даже хорошие наблюдатели часто скользят по
поверхности
и не отличают вещи существенные от несущественных, а главное, сами не
отличаются от всех остальных: большей частью они находят в своем народе
и в
других народах..! себя, свои симпатии и антипатии.
И рассуждения
Достоевского о русской национальной сущности, о русском национальном
характере,
о русской душе – для меня прежде всего проявления собственной личности
Достоевского, того, как он понимает людей и вещи, хотя эту картину
рисует нам выдающийся
русский, всю жизнь размышлявший о России и ее истории. Картина эта
весьма
субъективна. Мы можем видеть в Достоевском «representativ man» (205)
России, но
не должны забывать, что он представляет собой определенную эпоху и
определенный
слой русской нации – характер народа тоже меняется, развивается, пусть
только в
определенных границах; мир Достоевского – это жители столичных городов,
мелкое
и среднее дворянство, писатели и чиновники. Из этого мира он был вырван
и на
несколько лет помещен в сибирский острог и сибирский полк; в
особенности
каторжная тюрьма, разумеется, представляет собой важную составную часть
России,
но это её часть патологическая. В каторжной тюрьме Достоевский
сблизился с
русским мужиком и наблюдал его в экстремальных условиях.
Портрет русского, как
нам рисует его Достоевский, вкратце таков.
Русский для него, как и
для большинства других писателей, – человек чувств. Я уже обращал
внимание на
эмоциональную и волюнтаристскую психологию Достоевского; здесь я хотел
бы
подчеркнуть, что он строго не разделяет психологические элементы:
инстинкт –
чувство – волю – желание. Он забывает о том, о чем забывают в своем
большинстве
«люди чувств», забывает, что существуют качественные различия между
чувствами, –
не всякое чувство прекрасно и определенно именно как чувство, не всякий
инстинкт прекрасен и положителен.
Достоевский находит в
русском народе живое сочувствие ближнему, более живое, чем у народов
западных;
Достоевский также считает, что Россия разрешит социальную проблему и
вообще
разрешит «проблему», спасет человечество («всечеловек»). Но как
объяснить, что
именно Достоевский изображает таких жестоких, бесчеловечных людей, с
удовольствием рисует жестокость и даже развивает теорию, согласно
которой
русский любит страдание, то есть с удовольствием терпит жестокость
других?
Что касается этой
последней черты, то я уже показал, что то же самое можно найти и у
французов, и
у немцев; но совершенно особая суровость, несомненно, является
характерной
чертой русских и – добавим – славян вообще. Абсолютно неправильно
делать из них
людей чувства.
Часто возражают: это
чиновники, это официальная Россия, но разве эти русские чиновники – не
русские?
И что означает постоянно повторяющаяся жестокость, например в нынешней
политической реакции?
Одно правильно, и это я
хочу подчеркнуть, люди часто суровы и жестоки от незнания; к примеру,
так можно
объяснить повсеместные суровые наказания прежних времен; легче всего
было
казнить или обезвредить виновного, ибо лучших средств тогда не знали.
Вот и
русский часто бывает суров и жесток от бессилия, от недостатка
изобретательности.
Русский (и вообще
славянин) весьма чувствителен, глубоко сердечен, но в то же время
чрезвычайно
суров. Подобное соединение характерно; характерны частые и быстрые
переходы из
одного эмоционального состояния в другое. В своих чувствах русский
непостоянен;
английским «love me little, love me long» (206) он способен
руководствоваться реже, чем
англичанин. Но весьма правдоподобно, что это непостоянство лишь
временное и
связано с религиозными и этическими навыками и представлениями.
Так Достоевский
изображает почти всех своих персонажей; весьма примечательно, как он, к
примеру, рисует в этом плане Раскольникова, обнаруживая в нем два почти
противоположных характера [Раскольников настойчиво пытается спасти
всеми
оставленную пьяную девушку, случайно встреченную им на улице, обращает
на нее
внимание полицейского, вступает в резкое столкновение с неизвестным
господином,
который хотел приблизиться к беззащитной девушке, но, когда полицейский
занялся
девушкой, «в эту минуту как будто что-то ужалило Раскольникова; в один
миг его
как будто перевернуло»]. Неожиданные превращения подобного рода
Достоевский
отмечает у Раскольникова и в других местах, например после неприятной
сцены в
канцелярии. «Раскольникову вдруг захотелось сказать им всем что-нибудь
необыкновенно приятное» (208). Разумихин в разговоре с матерью и
сестрою
Раскольникова характеризует своего приятеля так: «Великодушен и добр.
Чувств
своих не любит высказывать и скорей жестокость сделает, чем словами
выскажет
сердце. Иногда, впрочем, вовсе не ипохондрик, право точно в нем два
противоположных характера поочередно сменяются» (209)
Разумеется, мы должны
учесть, что Достоевский любит обращать внимание на ненормальные, более
или
менее патологические человеческие склонности и посему также изображает
ненормальных людей. Впрочем, и в его романтически-декадентской
психологии
половой жизни в различной степени проявляются и любовь и жестокость.
С животными русский
нередко обращается сурово; отнюдь не от жестокости, а от беспомощности.
В «Записках из Мертвого
дома» Достоевский упоминает, что простой люд считает собаку нечистым
животным;
поэтому он не обращает на неё внимания и обходится с нею неприветливо и
сурово Бросается
в глаза то, что Достоевский почти ничего не говорит об интеллектуальных
свойствах и особенностях русских; вообще национальные задатки его
больше
интересуют в плане этическом и социальном.
Очень часто, почти во
всех своих персонажах, Достоевский подчеркивает неумеренность –
русскому во
всем недостает чувства меры.
С этим связано нередкое
колебание между крайностями Достоевский особенно выделяет в своих
фигурах то,
что они впадают в крайности и не ведают меры, едва только оказываются
выбитыми
из привычной колеи. Тогда его люди не знают, что делать, не умеют
приспособиться
к обстоятельствам.
Следует обратить
внимание на то, что Достоевский не изображает своих персонажей в
развитии; это
особенно заметно на примере Алеши, также «подростка», да и вообще. Дети
у него,
как взрослые, только он видит в них ангелов – понимание явно устарелое.
Самому
Достоевскому недостает представления о постепенном развитии. Поэтому
его люди
всегда изменяются неожиданно – слово «вдруг», как уже было сказано,
весьма для
него характерно.
Женские фигуры писателя
психически мало отличаются от мужских. Это бы еще не было недостатком,
если бы
он так поступал сознательно; но происходит это потому, что Достоевский,
как я
полагаю, имел возможность наблюдать подробнее лишь немногих женщин.
Русское непостоянство и
неумеренность Достоевский видит и в русской лени и нелюбви к труду. Об
этом мы
уже подробно говорили…; здесь достаточно добавить, что этот порок
следует
частично отнести на счет прежнего церковного воспитания и
индетерменистской
веры в чудеса. Относительно некоторых областей в какой-то степени можно
принять
во внимание смену климата и его воздействие (север – бесплодные или
невозделанные земли).
Русской особенностью
Достоевский считает «бродяжничество»; я уже отметил его трактовку
стихотворения
Некрасова «Влас»; писатель видит в этом нравственном непостоянстве
проявление
беспокойной совести – возможно, что такое непостоянство связано и с
экономическими,
и с культурными условиями. Крестьянин в аграрном деревенском обществе
легко
оставляет дом и хозяйство, нищета гонит его в город, побуждает к
участию в
колонизации и т.д.; образованный человек мечтает попасть в Европу.
Русский фатализм,
которому Бисмарк удивлялся так, что приказал выгравировать на своем
перстне
характерное русское слово «ничево», также находит свое отражение у
Достоевского;
в качестве характерного для русского человека он приводит словечко
«так» («Подросток»)
*.
Нелегко сказать, что
способствовало возникновению этого фатализма: религиозный индетерминизм
и вера
в чудеса, скромность жизненных потребностей, граничащая с аскетизмом,
воспитательное воздействие бесконечных несчастий и т. д.
Достоевский объявляет
русский народ чистым и целомудренным…
Когда Достоевский судит
о Европе, его скептическая нерешительность проявляется особенно резко.
Согласно
его формуле, в религиозном и культурном отношении Европа представляет
собой
противоположность России; Европа – это католическая Франция и
протестанская
Германия, то есть царство атеизма и смерти. Иван говорит Алеше, что
Европа –
кладбище, но – добавляет – это самое дорогое ему кладбище; он падет
наземь и
окропит слезами надгробия дорогих мертвых... То же самое Достоевский
говорит и
в «Дневнике писателя» (1877); Европа – для русского вторая родина и
дорога ему
почти так же, как Россия. Мы даже найдем у Достоевского высказывание,
что
Венеция, Рим, Париж своими художественными и научными сокровищами часто
бывали
ему милее... России! И в письме, где он отвечал московским студентам на
их
вопросы (1878) и где настойчиво просил их обратиться к теизму, он
приводит в
пример Европу, потому что Европа... верит в Бога! (214)
Интересно наблюдать
Достоевского в Европе; примечателен уже тот факт, что он часто ездил в
Европу и
оставался там на долгое время. Страхов считал, что четыре года,
проведенных
Достоевским в Европе, были лучшей порой его жизни, и обосновывал свое
высказывание тем, что эта пора принесла ему самые глубокие и чистые
мысли и
чувства.
В самом деле,
Достоевский служит живой иллюстрацией к своей трактовке стихотворения
[Некрасова] «Влас»; если вспомнить многие годы, которые он прожил в
Сибири, и
годы и месяцы, проведенные им в Европе и в путешествиях, то его вполне
можно
назвать вторым Власом...
Однажды в письме из
Женевы (1861) Достоевский подчеркнул, что из Европы можно лучше
наблюдать
Россию (215), – и это, без сомнения, правильно; но Европа была для него
чем-то
значительно большим, Европа стала для него потребностью, хотя часто и
раздражала его, – именно этого раздражения он и искал. Он сам говорил,
что
Европа для него «страшная и святая вещь» (216).
Мне было интересно
наблюдать, как чувствует себя Достоевский в разных странах и в
важнейших
культурных центрах, что он там видел и нашел, – к сожалению, источники
слишком
скупы, чтобы на их основе воссоздать убедительную картину его
европейских впе чатлений
и внутренних переживаний.
Во время первого же
зарубежного путешествия Достоевский посетил Рим – столицу своего
главного
врага, родину Великого инквизитора! Храм святого Петра произвел на
писателя
сильное впечатление: мороз пробегает по его коже, он застывает в немом
удивлении и раздумье.
На основе всего этого
начинает казаться, будто Достоевский, собственно, ненавидел русскую
Европу или,
лучше сказать, русскую полу-Европу – европейскую полуобразованность и
половинчатость русских. Все это он обличал сильными словами, называя
обезьянничаньем, лакейством, лакейской ливреей; в Германии он
встретился с
русским (письмо из Женевы, 1867) (217), который отрекся от родины,
чтобы
избежать русского варварства; его жена и дети онемечились и сам он стал
убежденным атеистом. Такие «либералишки» и прогрессисты противны
Достоевскому,
и после этого мы слышим его высказывания о том, что двухсотлетняя
европеизация не
принесла ничего, кроме идейного хаоса («Дневник писателя», 1877) (218).
Дольше всего Достоевский
прожил в Германии, длительное время наблюдал также Францию и
французскую
Швейцарию, в Англию лишь заглянул.
1. Франция и французы
ему малосимпатичны, хотя воспитывался он, собственно, на французской
литературе. Франция для него – истинное воплощение католицизма. О
национальных
свойствах французов мы не найдем у него почти никаких суждений, он
видит во
Франции лишь носительницу католической идеи, поэтому его интересуют
исключительно политические события, которые, как ему кажется,
подтверждают его
статью «Три идеи» (219). Например, Парижская коммуна служит для него
доказательством того, что позитивизм – разум и эмпирические знания –
сами по
себе не могут изменить мир; Запад утратил Христа и потому приходит в
упадок.
Так Достоевский понимает
и падение папского государства. Францию ожидает судьба Польши, Германия
её
уничтожит, собственно, Франция сама падет под воздействием своего
католицизма.
Достоевский подробно
говорит («Зимние заметки [о летних впечатлениях]») о Париже и
существующих там
порядках, отмечая, как здесь все регламентировано не только с внешней
стороны,
но и внутренне, духовно, – прямо какая-то заводь порядка и затишье.
2. Англия и англичане
остались чужды внутреннему миру Достоевского. Он не может отказать
англичанину
в гуманности и религиозности, а вообще, не ставит ёго высоко;
естественно, он
весьма приветствует Гладстона с его балканской политикой, но в целом
бросается
в глаза, как мало Достоевский занимался Англией. В Англии он пробыл
восемь дней
– видел там очень мало, если все его наблюдения над Англией сводятся к
тому,
что было опубликовано («Зимние заметки» и т.д.). Лондон своеобразнее,
свободнее, чем Париж. Англичанки – самый прекрасный женский тип на
свете и т.п.
3. В Германии
Достоевский бывал чаще всего и жил дольше, чем где бы то ни было, но
немцами и
их национальной сущностью почти не интересовался. Во время
франко-прусской
войны он был в Германии, политические события его интересовали, но о
немецком народе
мы найдем у него лишь одиночные, брошенные вскользь замечания. Так,
например,
он считает (письмо из Дрездена), что хотя немцы и «грамотны», но
поразительно
необразованны, глупы, тупы, заняты мелочными интересами (220). Хотя
Достоевский
ждет и предвидит падение Франции и отводит Германии роль ее
уничтожительницы,
он весьма резко осуждает поведение Германии по отношению к Франции во
время
войны. Напоминает «юной Германии» слова из Евангелия: «Взявший меч и
погибнет
от меча» (221). Писатель считает, что немцы изжили себя, ибо если они
после
такого философского и научного развития хватаются за идею меча, крови и
насилия,
то сие доказывает, что это народ, изживший себя, мертвый, лишенный
будущего.
«Но если б Вы знали, какое кровное отвращение, до ненависти, возбудила
во мне к
себе Европа за эти четыре года. Господи, какие у нас предрассудки
насчет
Европы! Ну разве не младенец тот русский (а ведь почти все), который
верит, что
пруссак победил школой? Это похабно даже! Хороша школа, которая грабит
и
мучает, как Аттилова орда? Да и не больше ли?» (222) Весьма резкие
слова, которые, как мы увидим,
отомстили ему за себя в его политических планах.
Достоевский явно
некритично воспринял взгляд на немцев, распространенный в России; здесь
наблюдают немцев и полунемцев из прибалтийских провинций, которые,
согласно
высказыванию Бисмарка, составляют государственный аппарат Российской
империи; в
результате бытует примерно такое же представление, какое необразованный
римлянин имел о греческих воспитателях своих детей.
4. Об остальных народах
мы найдем лишь беглые замечания, которые даже нельзя назвать
замечаниями в
полном смысле слова. Бросается в глаза то, что Достоевский не уделил
сколько-нибудь пристального внимания народам, живущим в России. Только
то тут, то
там мы слышим упоминания о финской кухарке.
5. Более часто у него
встречаются замечания лишь о поляках. Поляков он не любит; в своих
произведениях (например, в «Братьях Карамазовых») отводит им роли
светских,
аристократических авантюристов: поляк для него католик, иезуит и
одновременно
политический революционер. В «Записной книжке» Достоевский отметил:
«Инквизитор
уже одним тем безнравственен, что в сердце его, в совести его могла
ужиться
идея о необходимости сжигать людей. Орсини тоже. Конрад Валленрод тоже»
(223).
6. О чехах Достоевский
говорит в своей корреспонденции лишь однажды и косвенно. [А.Н. Майкову
он
пишет]: «И верьте, что многие из славян, в Праге, например, судят о нас
совершенно с западных точек зрения, с немецкой и с французской, и даже,
может быть,
удивляются, что у нас славянофилы, например, мало заботятся об
общепринятых
формах западной цивилизации. Так что нам, например, гоняться-то бы
подождать за
славянами. Изучать их – дело другое; помочь тоже можно; но брататься
лезть не
надо, но только лезть, потому что братьями их считать и как с братьями
поступать с ними, несомненно, должно» (224).
[В своей «Записной книжке»
Достоевский отзывается о чехах, а именно о чешских преподавателях
русских
гимназий, прямо, но неблагоприятно, Он с упреком пишет, что в России
все
делается наспех, и добавляет: «У нас все вдруг выдумали чехов –
холодных, безучастных,
враждебных юношеству, не знающих русского языка и
свысока смотрящих на русский
язык. Их ненавидели, презирали и смеялись над ними. Иногда даже
патриотическое
чувство в мальчике было оскорблено, а у нас ужас как немного оставалось
его» (225).]
7. Наконец, несколько
слов о еврейском вопросе. Достоевский не занимался этим столь важным
для России
вопросом. В его произведениях евреи как действующие лица не выступают;
живя на
севере, он не имел возможности изучать евреев и их отношение к
христианству.
В нашем распоряжении
есть ответ Достоевского одному еврею, письмо 1877 года, где писатель
весьма
живо отвергает упрек, будто он враг евреев. Дескать, никогда таким
врагом не
был и не является; он лишь констатирует, что евреи, благодаря столь
резко
обозначенным свойствам своего характера и необычной жизненной силе, об
разуют
status in statu (226). И как раз русские евреи – самое сильное status
in statu;
а потому они вообще не могут жить иначе как отдельно от русского
народа.
Достоевский ограничивает эту отчужденность словом «отчасти». Но при
этом он за
полное равноправие, полагает только, что в нынешнем состоянии в равной
мере
виновны и сами евреи, что им следовало бы проявить больше доверия к
русскому и
сделать первый шаг к миру (227).
В «Записной книжке» мы
читаем: «Бисмарки, Биконсфильды, французская республика и Гамбетта и т.
д. –
все это как сила один только мираж, и чем дальше, тем больше. Господин
и им, и
всему, и Европе один только жид и его банк. И вот услышим: вдруг он
скажет veto
(228), и Бисмарк отлетит, как скошенная былинка. Жид и банк господин
теперь
всему: в Европе и просвещению, и цивилизации, и социализму, социализму
особенно, ибо им он с корнем вырвет христианство и разрушит его
цивилизацию. И
когда останется лишь одно безначалье, тут жид и станет во главе всего.
Ибо, проповедуя
социализм, он останется меж собой в единении, а когда погибнет все
богатство
Европы, останется банк жида. Антихрист придет и станет на безначалии»
(229).
<…>
Примечания
100. Достоевский Ф. М.
ПСС. Т.
27. С. 57.
101. Там же. С. 56.
102. Там же. С. 85.
103. Там же. Т. 21. С. 17.
104. «Все мне позволительно»:
см.: 1 Кор. 6: 12; 10: 23.
105. См.: Степняк-Кравчинский С.
М. Сочинения: В 2 т. М., 1987. Т. 1: Подпольная Россия. С. 359.
108. В себя лишь должен верить
человек! (нем.). – Goethe. Faust. И. Vierter Akt.
Aufdem Vfotgebifg // Goethe Werke. Frankfurt am Main, 1970. Bd
3. S. 296.
109. На практике (лат.).
110. Достоевский Ф. М. ПСС. Т.
21. С. 17-18.
111. См.: Там же. Т. 27. С. 51.
112. См.: Там же. Т. 22. С. 21.
Ср.: Там же. Т. 22. С. 50-52, 57-71; Т. 25. С. 181-198.
113. См.: Монтень М. Опыты: В 3
кн. М„ 1979. Кн. 1. С. 155.
114. См.: Местр Ж. М. де.
Рассуждение о Франции. М., 1997 (особенно гл. 2).
115. Новалис. Фрагмент № 573 (18
IV 1800).
116. Право на месть (лат.).
118. Достоевский Ф. M. ПСС. T.
6. C. 105.
119. Там же. Т. 26. С. 51.
120. Филологическая наука о Гете
(нем.).
121. Знамение времени (лат.);
см.: Мф. 16: 3.
122. Достоевский Ф.М. ПСС. Т.
14. С. 54.
123. Там же. Т. 10. С. 506.
124. Мицкевич А. Конрад
Валленрод: Историческая повесть / Пер. Н. Асеева //Мицкевич А. Собр.
соч.: В 5 т.
M., 1948. Т. 1. С. 412.
125. С необходимыми поправками
(лат.).
126. См.: Шелгунов Н. В.
Воспоминания//Сочинения Н. В. Шелгунова: [В 3 т.]. СПб., 1904. Т. 2. С.
624-625.
127. Достоевский Ф. М. ПСС. Т.
10. С. 472.
128. Одно вместо другого (лат.).
129. См.: Мф. 11: 25; 18: 2 - 5
, 10; 19: 14.
130. Лассаль Ф. Франц фон
Зикинген: Историческая трагедия / Пер. А. и С. Кроль. СПб., 1907. С.
177.
205. Характерного человека
(англ.). Люби меня мало, но долго (англ.).
208. Достоевский Ф. М. ПСС. Т.
6. С. 80.
209. Там же. С. 165.
213. См.: Достоевский Ф. М. ПСС.
Т. 21. С. 36.
214. Достоевский Ф. М. Студентам
Московского университета (18 апреля 1878 г.) //Там же. Т. 30. Кн. 1. С.
21-25.
215. Достоевский Ф. М. Письмо А.
Н. Майкову от 16 (28) августа 1867 г. // Там же Т. 28. Кн. 2. С. 206.
216. Там же. Т. 25. С. 197.
217. См. примеч. 215. Там же. С.
206-207.
218. См.: Там же. Т. 25. С.
20-23.
219. См.: Там же. С. 5 - 9 .
220. См ..Достоевский Ф. М.
Письмо А. Н. Майкову от 30 декабря 1870 г. (11 января 1871 г.) //Там
же. Т. 29.
Кн. 1. С. 162.
221. Неточная цитата из
Евангелия (Мф. 26: 52). См.: Достоевский Ф.М. Письмо А.Н. Майкову от 26
января
(7 февраля) 1871 г. // Там же. С. 176.
222. Там же. С. 161.
223. Там же. Т. 27. С. 56.
224. Достоевский Ф.М. Письмо от
26 октября (7 ноября) 1868 г.//Там же. Т. 28. Кн. 2. С. 322.
225. Там же. Т. 27. С. 67.
226. Государство в государстве
(лат.).
227. См. Достоевский Ф. М. ПСС.
Т. 25. С. 74-88.
228. Запрещаю (лат.).
229. Достоевский Ф.М. ПСС. Т.
27. С. 59.
* Например, он как раз
наблюдал, что жестокая среда делает человека жестоким.
* [В этом романе
Достоевского отец «подростка» утверждал, что его отношение к Софье
Андреевне
развилось просто «так», и именно это типичное русское «так»,
объясняющее, как
возникла связь на целую жизнь, одновременно показывает, как возникает
«случайное семейство», о котором писатель столько думал (210).]
* Фрагменты книги Т.Г.
Масарик – «Россия и Европа». Эссе о духовных течениях в России. Книга
III. Части
2-3. Санкт- Петербург. Издательство Русского Христианского
гуманитарного
института. 2003. – 576 с.